Изюмский уезд

Макаровка, Камянка, Варваровка

Макаровка в советские времена располагалась на территории Балаклейского района Харьковской области, но в 1962 г. это крупное село было почему-то расселено и на сегодняшний день его не существует.

В Макаровке было имение Степана Саханского, обедневшего дворянина. Умер рано, оставив жене Варваре Григорьевне троих детей и долги. Имение было небольшим, всего 403 десятины. В Макаровке располагался деревянный крытый соломой дом. Из других построек был только хлебный амбар и ветряная мельница с четырьмя ступами. В имении было также 50 голов рогатого скота и 160 голов простых овец. На 1841 г. имение приносило чистого дохода 800 руб. серебром[1].

В хут. Макаровка родилась русская писательница Надежда Степановна Кохановская, настоящая фамилия Саханская (29.02.1825-1884). С 1834 по 1840 годы находилась в Харьковском институте благородных девиц, а по его окончании жила в Макаровке до самой смерти. Первую повесть «Графиня Д.» написала в 1846 г. и отправила в «Современник». Плетнев повести не опубликовал, однако начал переписку с талантливой писательницей. По просьбе Плетнева, она пишет свою автобиографию, которая была опубликована только в 1896 г., а первые произведения начали печать с 1848 г. Известность Н. С. Кохановская получила в 1856 г. после опубликования в журнале «Пантеон» первой части рассказа «Гайка», а через два года после публикации в «Русском Вестнике» лучшего ее произведения «После обеда в гостях» стала известна всей России. Большинство произведений рассказывали о жизни мелкопоместных помещиков, обедневших дворян и крестьянства.

В последние годы жизни Н. С. Кохановская дружила с писателем Г. П. Данилевским и декабристом А. Е. Розеном. Последний часто присылал за ней в Макаровку коляску с одной из своих родственниц, приглашая на обед. Удивительно, но умерли А. Е. Розен и Н. С. Кохановская в один и тот же год — 1884. Единственное, что меня все время смущает, – это две фамилии писательницы. Предполагают, что Кохановская – это псевдоним, однако известно, что в хут. Макаровка была похоронена и ее родная сестра, девица Екатерина, которая также носила фамилию Кохановская.

Могилу писательницы найти, к сожалению, не удастся, так как кладбища было сравнено с землей грейдерами во время прокладки дороги Харьков – Ростов. Сад Кохановской был также уничтожен, с этого места брали песок для строительства вышеупомянутой дороги.

В одном из номеров за 1891 г. Харьковских губернских ведомостей сохранился рассказ о Н. С. Кохановской. Мне кажется, стоит привести его целиком, сохраняя оригинальную стилистику и пунктуацию.

Из недавнего прошлого (из воспоминаний графини Б-нэ)

В 1879 году летом я гостила у сына родственника барона Андрея Евгеньевича Розена, в его изгнании в Изюмском уезде Харьковской губернии. После его смерти в 1884 году, воспоминания о нем печатались во всех русских газетах и журналах: не было календаря, где не перепечатовали бы выдержки из биографии А. Е.*) (Как писатель А. Е. известен, главным образом, своими “записками” — огромная книга, изданная в 1870 году в Лейпциге также и на русском языке, но дозволенная цензурой в России только для первых 4-х чинов. Поэт Некрасов много хлопотал в напечатании их и успел в этом отчасти, поместив кое-что в «Отечественных Записках» 1876 г. (№№ 3,4,5). В укор притеснявшей его цензуре, А. Е. сказал в предисловии к статье о Розенберге, помещенной в «Русской Старине» 1882 г., следующее: лучшим и справедливейшим цензором моих сочинений, был покойный император Александр II , сказавший при … свидетелях «Я знаю, что Розен ничего не напишет дурного или вредного». В июньской книжке «Русской Старины» 1884 года некролог, написанный редактором ее г. Семевским; но это мои личные воспоминания о встрече с бароном Розеном с «этим картинным величественного роста стариком» — на полутора страницах. В заключение г. Семевский обещает его биографию, обращается к родным покойного с просьбой прислать ему письма и сведения о покойном. И только редактор «Русской Старины» не исполнил своего обещания — дать нам статью о декабристе Розене, жизнь которого, как древнего Улисса, была полна приключений. И милованный Императором Александром II, в 1855 году, он приехал в имение своей жены Изюмского уезда, полученного ее прадедом А. А. Самборским, в подарок от Императора Павла, при котором отец Самборский был духовником, — где и жил до самой смерти. А. Е., живя в каких-нибудь 30 верстах от известной писательницы Н. С. Кохановской (настоящая фамилия Соханская) временами виделся с ней, бывая у нее на хуторе Макаровке, но чаще посылал за нею свою коляску с провожатым — какой-нибудь молоденькой своей племянницей или внучкой — и она немедля облекалась в широкие старинные шали, подаренной ей государыней в ее поездку в Царское Село, и приезжала, уважая его старость к нему на Викнино, — хутор, выстроенный в совершенно уединенном месте. Однажды и на мою долю выпало сопровождать Надежду Степановну. Выехали мы из Макаровки часов в 10 утра (за Н. С. я была послана накануне перед вечером). По правде сказать я немного побаивалась Н. С. Дело в том, что нас всегда так воспитывали, что с гостями обыкновенно принимался известный тон некоторого притворства, любезности предупредительности — одним словом тон, принятый испокон веку большинством. Н. С. не выносила никакого притворства и была искренна до ребячества. Отсюда проистекало, что и побаивались ее в уезде, и недолюбливали. Добрые кони не бежали — летели. Ветерок, нагоняемый быстрой ездой, прохлаждал от жаркого июньского дня, Н. С. сидела в большой соломенной шляпе без всяких украшений, привязанной широкой черной лентой, огромное белое жабо из кружев рельефно выделяло ее чисто славянскую фигуру и лицо: полный стан с широкими плечами и крепко посаженная на нем небольшая голова с небольшими, но зоркими русского прореза глазами; говорят, отличительная черта глаз у русских, что глаза их все видят, но их не сразу увидишь или как есть выражение в повести Тургенева — «не глаза, а гляделки». Кучер Сидор, пожилой мужик, занял все ее внимание. Она болтала с ним целую дорогу, пока кучер не обратил ее внимание на поле одного помещика, который кутил в это время на ярмарке и, несмотря на подоспевшее время, не начинал еще уборки. «Эх помещики наши белоручки! — с негодованием прошептала тогда она, и ласково посмотрела на меня и сказала: я не доживу, а вы молоды, вы увидите, что у нас скоро ни одного помещика не останется, дворянство будет считаться только по бумагам, а все лень, распущенность и вековое легкомыслие! Тут нужно спешить с уборкой, а он в городе развлекается! Возмутительно! — А что вы больше любите — обратилась она ко мне, степь или лес?» «Лес — ответила я — нет, степь лучше, ведь вы, русская должны больше любить степь, она также просторна и открыта, как душа русского человека», — ответила она, вероятно, чтобы что-нибудь сказать, но в последнем слове послышалась задушевная, теплая нотка. Потянуло сыростью и прохладой лугов. Мы приближались к Викнино, построенному на низменной болотистой почве; трава приняла темно-зеленый цвет, кое-где стала фыркать под копытами вода. Наконец в чаще сада показался огромный одноэтажный дом и мы подкатили к парадной галерее. На встречу выбежал пожилой слуга с особенным выражением в лице, которое говорило о всей важности приезда столь почтенной гостьи. Но едва Н. С. взошла на балкон, как отворилась дверь и показалась высокая фигура А. Е. в безукоризненном парижском пиджаке-сюртуке a la Тургенев, в узких сапожках на низеньком каблучке. Он спешил к ней плавной, медленной придворной походкой. «Милости просим, дорогая Н. С.», глаголил А. Е., по-старинному целуя ее руку с ловкостью гвардейского офицера двадцатых годов. После взаимного обмена фраз общежития, они вошли в дом. Оказалось, что супруга А. Е. не совсем здорова, но видеть ее можно. Н. С. очень обеспокоилась и поспешила в спальню к ней. В полумраке большой голубой комнаты сидела в старинном кресле в кружевном чепце Анна Васильевна, одна из тех «русских женщин», которые последовали за своими мужьями на каторгу в 1825 году. Известно, что поэт писал ей незадолго до появления в свет своей поэмы «Русские женщины», прося ее дать согласие написать о ней в предполагаемом стихотворении, но А. В. решительно отказала ему в этом. Письмо Некрасова и по сию пору хранится в семейном архиве нашем.

Раздались радостные восклицания, поцелуи, слезы, свойственные нам, женщинам, при свидании. И пошла самая задушевная беседа. Тетушка вынула из стола целую кипу писем последней почты и начала некоторые прочитывать вслух. Между прочим прочла письмо Назимова, сотоварища А. Е. по изгнанию. Оно написано было кривыми буквами, косыми строками: «Я окончательно ослеп, писал он, между прочим, но не ропщу на Бога. Его святая воля!». Н. С. вставляла свои замечания быстрым нервным голосом, а тетушка, наоборот, говорила как было принято в ее время, время царствования Александра Благословенного, протяжно и медленно. Вскоре А. Е. удалился, чтобы дать дамам выговориться и оправиться с дороги, я также ушла распорядиться обедом. В 4 часа мы сели за стол. А. Е. занял край стола в своем любимом кресле, Н. С. от него направо, затем я, а в другом конце стола хозяйка. Беседа не принимала определенного характера. Между прочим, А. Е. рассказал анекдот о поэте Одоевском (декабрист). Как тот однажды ехал на почтовых, на какой-то станции смотритель, грубый старик объявил, что лошадей нет и поэт вышел из тарантаса и, волей-неволей, расположился в комнате приезжающих. За тонкой, деревянной перегородкой ворочался смотритель и, как слышно, старался уснуть. Время было после обеденное. По-видимому, старик только что плотно пообедал. Тогда поэт лег на диван и начал тихо, свистулой напевать романс «Я жду тебя», потом он умолкал и как бы про себя говорил: Ах, досада, лошадей нет, сейчас бы уехать! После этого он вздыхал снова и еще заунывнее пел «Я жду тебя!» Наконец послышалось за перегородкой нетерпеливое кряхтенье, одевание сапог и на крыльце послышался голос старика: «запрягать гнедую тройку под чужой тарантас; да живо!» Тогда Одоевский поспешно сел на свой тарантас и смотря, как в него впрягают лошадей, про себя улыбался и уже не пел, а насвистывал: «Я жду тебя!» Мы много хохотали, потому что А. Е. рассказывал мастерски. Разговор зашел о железах, браслетах и кольцах, черной стали — от ревматизма, действительно ли они исцеляют; Н. С. сильно сомневается в пользе их, хотя хочет купить, так как страдает ревматическими болями. Тогда А. Е. шутя сказал: «Я вам сейчас покажу вещи, сделанные из железа, которые меня спасают от всяких болей», при этом он из кабинета принес коробочку, открыл ее и показал нам крестик и кольцо, довольно впрочем грубой работы из железа. В 1838 г, в знак некоторого прощения, император Николай дозволил декабристам снять кандалы. Вот в каких словах об этом событии А. Е. вспоминает в своих записях: «Унтер-офицер пришел с ключами, отомкнул замки кандалов; они брякнули об пол и мне как-то было жаль с ними расставаться; они часто вторили моим песням, когда для такта ударял ногою об ногу, как шпорами. В первые ночи, по снятии желез, все еще казалось, что они на ногах; от того что ноги привыкли лежать в таком положении, чтобы не было ни очень больно, ни очень холодно от них. Наконец и ходить и спать без них было гораздо легче и лучше, но петь без них было мне грустнее. Не помню, кому из нас удалось выменять одну пару кандалов. Из них сковали памятные вещи. Доныне имею крестик и кольцо полировки Якубовича (сотоварища по изгнанию). Иному покажется, что я так подробно и нежно упоминаю о железах, чтобы напомнить о них, или похвастаться или разжалобить или нем. Эти вещи достались мне от Якубовича; довольно на них взглянуть, чтобы сейчас понять, почувствовать, что все твои неудачи и неприятности — ничто — перед воспоминаниями о тех лишениях, которые мне пришлось перенести в памятное время ссылки в Сибирь. Но тетушка была недовольна грустной темой и переменила разговор. «С особенным удовольствием, — говорил А. Е., я перечитываю вашего Роя (между прочим Н. С. написала повесть «Рой»). Я уверен, вы его писали под особенным настроением». «Настроение у меня редко меняется, когда я пишу», отвечала Н. С. «Но я была бы лучшей писательницей, если бы мои мысли так скоро ложились на бумагу, как приходят ко мне в голову Я бы могла быть сносной писательницей, если б меня не держала железная цепь на привязи с докучной мыслью: напечатают ли, так ли поймет читатель меня, как мне хочется!.. Мы, русские, не умеем ни в какой работе соображать планы, до вероятностей, как немцы, мы сильны порывом, натиском. И эта «авось» как ни безрассудно бывает, но делает под час чудеса и, все-таки я горжусь, что у меня нет ни капли иностранной крови!». Старик, задетый за живой, отвечал с легкой иронией: «Как знать, кто из нас может поручиться в этом?»– Но тут произошло что-то для меня совсем непонятное. Н. С., вся пунцовая, быстро встала из-за стола. Потом она стала обнимать недоумевающую тетушку и прощаться с ней, при этом слезы градом пошли у нее из глаз. А. Е., потупясь встал из-за стола и поклонясь ушел в свой кабинет, видимо обиженный. Тетушка, чувствуя себя очень неловко, старалась успокоить гостью, но та, ссылаясь на нездоровье, просила ее отпустить домой. Вскоре подали экипаж и Н. С. уехала к себе в Макаровку. Так кончился памятный мне обед. Поступок Н. С. не мог удивить того, кто ее знал. Она была женщина чрезвычайно нервная, чувствительная и надо прибавить глубоко целомудренная. Вся жизнь ее прошла в молитве, в заботах о своей бабушке и тете, о которых она часто вспоминает в своих сочинениях, в возне и лечении с деревенскими бабками и детьми. И самый злой язык не мог бы придумать в безукоризненной репутации Н. С. Неудивительно, что чувства эти могли дойти до некоторой мелочности. Сколько помнится дней через 10, повздорившие друзья мирно беседовали за тем же столом. А. Е. все предлагал домашней наливки, расхваливая за нее свою хозяйку, а Н. С. упорно отказывалась вследствие полнокровия и жаркого дня и пила только яблочный квас.



[1] ГАХО. – Ф. 3, оп. 128, ед. хр. 4. – Л. 26.